|
|
||
Роман номинирован на национальную премию по литературе "Большая книга" 2010-2011гг. |
Глава первая
Москва — Владимир — Вятка
Скорый поезд «Сибирь» вёз меня, пересекая бескрайнюю отчизну по длиннику. Когда едешь с севера на юг, картина неуловимо, но быстро меняется. В этом мелькающем обновлении есть призыв к движению, в моём случае — из прошлого в будущее. А обволакивающее постоянство березнячков да ельничков, проплывающих с востока на запад, не помогало мне в нелёгком деле выстраивания ретроспекции жизненной дороги. Мысли упорно не желали укладываться в последовательно-поступательную и причинно-следственную вязь. Я держала путь совсем не в то место, из которого сбежала двадцать лет назад. Когда-то внутри большого города Новосибирска располагался город моего детства, со знакомыми улицами, где жили друзья и друзья друзей, где было неодиноко. Теперь друзья и подруги частью растерялись сами по себе, частью не смогли перенести моих московских удач. Немногие оставшиеся рассосались после моего сокрушительного поражения с временным откатом на малую родину. Тогда не обошлось даже без милой шуточки про блеск и нищету куртизанок. Не встретиться мне уже ни с Машей, ни с Ликой, обеими закадычными подругами детства. Я почувствовала себя счастливей, когда Маша вместе с мужем-драматургом перебиралась в Москву — близкий человек появился в одном со мной огромном городе. Но счастье дружбы не состоялось — слишком редко получалось не то, что видеться, даже поболтать по телефону. Я была стреножена грудным Алёшкой, а Маша оказалась связанной по рукам и ногам капризами и настроениями своего драмургического гения. Думаю, будь у меня сколько угодно свободного времени, это вряд ли что-нибудь изменило. Моя подружка с головой ушла в проблемы Драматурга, и всё остальное человечество перестало её занимать. Возросшая на «Мастере и Маргарите», я должна была, наверное, восхищаться подобной самоотверженностью, может быть, даже слегка завидовать подруге: в её жизни наличествовал сверхсмысл в виде мужниного творчества. Но, уже пообщавшись с пишущими людьми, я к тому времени сбросила с недостижимого пьедестала представителей этой древней профессии. По-настоящему умных людей среди них оказалось не так уж много. Десакрализованный Драматург интересовал меня не сам по себе, а как Машин муж, и я видела в нём беззастенчивого пользователя любимой подругой. Такая ситуация таила в себе явную опасность. Отчаявшись донести до подруги грустную правду про её брак при помощи аллюзий и метафор, я однажды пошла на прямой разговор, используя самые доходчивые аргументы. — Ты, Машка, наверное, думаешь, что олицетворяешь собой известную истину: «За спиной каждого состоявшегося мужчины стоит хорошая жена»? А продолжение этой мудрой сентенции не забыла: «Жене принадлежит не меньше половины успеха мужа»? Вот если так, тогда, да, всё правильно. Только тебе-то, Марусенька, ничего не принадлежит. Ты по доброй воле отказалась от своих прав, сама пожелала скромной роли: стать средством к достижению мужниного успеха. А что если твой муж, не равён час, и в самом деле вскарабкается на театральный Олимп? Уверена, что сможешь остаться для него средством выбора в разреженной горней атмосфере? Если не сможешь, то автоматически перестанешь быть ему нужна — самоценной личности он в тебе давно не видит. Маша взглянула на меня с тревогой и тихо произнесла: — Он не такой. Он верный, он порядочный. — Все такие, а он не такой! Как себя поставишь, такой он и будет. Ты отказалась от своей единственной и неповторимой жизни — всё отнесла на Драматургический алтарь. И зачем ему теперь дорожить твоей жизнью? Тут ум надо иметь, настоящий женский ум, а не из книжек вычитанный — так чтобы и тылы мужу обеспечивать, себя при этом не забывать, и чтобы он ценил твой женский труд, всякую минуту помнил, кому обязан всем, что имеет. А твой-то только про неисчислимые обязанности верной жены помнит и выражает скорбное недовольство из-за малейшего их невыполнения. — О каком недовольстве ты говоришь, Женя? Он очень неприхотлив... — Ещё ему и прихотливым быть, когда он копейку в дом не приносит, на твоей шее сидит и ногами болтает. Ну-ка, Марья, вспомни, про выставку, в которой я участвовала! За месяц тебя предупредила: «Это этапное для меня событие, я хочу, чтобы ты непременно пошла на открытие». Заехала за тобой, чтобы верная подружка в последний момент под каким-нибудь предлогом не увильнула — и что? Явился твой гений, улёгся с недовольным видом на диван, и я пошла побоку. Как же! У них подавленное состояние, с ними нужно возиться, утешать, сопельки им утирать! Пошёл бы на рынок, раз ты есть мужик в доме, притаранил бы картохи, чтобы любимой женщине не надрываться, и отпустила бы мерехлюндия. А ещё лучше, вечерок поразгружал бы апельсины бочками, заработал бы в кои-то веки на ту же картошку. — Ты не понимаешь. Не обижайся, Женя, но ты не понимаешь. — Куда уж мне! Скажи простыми словами, сформулируй так, чтобы стало ясно даже такой бездуховной личности как я: чего именно я не понимаю. — Он не весь с нами. То есть он и здесь, в нашей плоской реальности, и где-то ещё, где рождаются замыслы, где живут герои его пьес. — Машка! Отдели же ты киевского дядьку от бузины! Когда выстраиваешь проект, и так, и эдак прикидываешь, мучаешься, не можешь уснуть, вдруг наступает момент, когда всё само собой начинает складываться, только успевай фиксировать на бумаге. И сейчас я даже не про арт-проекты, а про свои обычные перепланировки говорю. Каждый, кто создаёт то, чего до него не было, понимает, как сложно существовать в двух реальностях одновременно. Особенно трудно, когда ребёнок в любой момент может потребовать внимания — всего твоего присутствия, целиком. Но никакими полётами во сне и наяву нельзя оправдать банальное жлобство. — Ты не знаешь моего мужа! Он даже не всегда помнит, поел ли ... — В том смысле, что поел, и снова есть захотел? Что-то я не наблюдала противоположного — чтобы твой Драматург пожрать забыл. — Ты поссориться со мной хочешь, Женя? — Я хочу, чтобы ты вспомнила, как твой муж мгновенно из плоской реальности выхватил взглядом новые сапоги, которые я тебя заставила купить вместо тех опорок, что вовсю каши просили. И вспомни, как ты этого взгляда испугалась, прямо сжалась вся. Ты ишачишь на двух работах и не чувствуешь себя в праве купить пару обуви! И он не оставляет за тобой права хоть немного позаботиться не о нём, а о себе. Куда это годится, Маша?! На какое место в вашей будущей распрекрасной жизни ты можешь в таком случае рассчитывать? — Зато у тебя, Женечка, этих сапог пар двадцать. И не похоже, что средства на их покупку ты заработала непосильным трудом. Я не подозревала в тебе такой меркантильности... И это ещё мягко сказано. Я тебя защищала, с мужем чуть не поссорилась, а он был прав, когда говорил, что ты... В ответ на краткую, но очень выразительную характеристику, данную мне Драматургом, я сказала о том, о чём нельзя было: о Машином ребёнке, которому не позволили родиться — это нарушило бы честолюбивые планы творческого супруга. После того разговора мы не виделись с Машей до той самой поры, когда Драматург, прорвался-таки в обойму— его пьесу приняли к постановке в самом пафосном столичном театре. Разумеется, он тут же толчковой ногой аккуратно наступил жене на голову и рванул с ускорением вперёд и вверх. Разумеется, взлёт состоялся без отслужившей свой срок жены-ступени. Маша едва доползла тогда до меня, убитая. Никто не поверит, но мной не было произнесено ни «а что я говорила?», ни «ведь тебя предупреждали». Вскоре Маша вернулась в Новосибирск — на щите. С Машей мы когда-то жили в одном подъезде. Наши бабушки приятельствовали, и мы были неразлучны с тех пор, как я себя помню. Общие куличики в песочнице, круги, нарезанные по льду катка, позже взволнованные обсуждения перемен в наших девичьих телах, одно на двоих потрясение от неожиданного вскрытия тайны деторождения. А с Ликой мы не шептались о физиологических аспектах жизни. Поэзия, кино, литература — это, разумеется, кроме музыки, которая была нашей главной темой. Мы занимались в музыкальной школе у общего педагога, славного старика. Гаммы, этюды, сонатины — всё, как полагается, но не в этом наш любимый Антон Матвеевич видел предназначение учителя. Музыкант старой школы, из репрессированных, потерявший на лесоповалах по пальцу с обеих рук, он учил нас понимать и любить музыку. Лика так и не доехала до Москвы. Мало кто из коренных москвичей знает свой город так, как получилось его изучить этой девчушке из сибирского города. Москва была мечтой Лики. Мечта не осуществилась по глупейшей причине — из-за крайней стеснённости в деньгах. Я так до конца и не поняла, почему подруга не захотела принять от меня помощь для поездки в столицу. Моим подаркам в виде шмоток, косметики и всему, что может навесить на себя девушка, Лика безыскусно радовалась, чем доставляла мне колоссальное удовольствие, а в Москву за мой счёт не поехала. Видимо, в эту поездку она вкладывала какой-то особый смысл, Лике важно было совершить её собственными силами. Хотя с момента моего бегства из Новосибирска мы общались в основном телефонным и эпистолярным образом, дружба не захирела, со временем становилась всё более и более нужной нам обеим. С рождением Алёшки душевная связь с Ликой на время переместилась куда-то в затылочные доли моего мозга, туда, где хранится необходимая, но неактуальная на текущий момент информация. Алёшкины какашки, его фантастические улыбки, неисчислимое множество мелочей, о невероятной важности которых помнят только в первый год ребёнка, счастливые глаза моего мужчины, бесконечные сцеживание и кормление, кормление и сцеживание оттеснили на периферию сознания все остальные составляющие бытия. Оттеснили, но не обесценили. О Лике я скучала, часто думала о ней. На письма времени, конечно, взять было негде, но я набирала номер её мобильного, и не так уж редко. Однажды телефон перестал отвечать. Я долго ждала, пока подруга позвонит с нового номера, но она не позвонила больше никогда. О том, что с Ликой случилась беда, я узнала слишком поздно, когда уже ничего изменить было нельзя. Кажется, я опять оправдываюсь. Каждый раз, когда заходит речь о Лике, я начинаю оправдываться, хотя вроде бы нет тут за мной никакой вины. Боюсь, что знаю, откуда растут ноги ощущения вины. Кажется, я была единственной связью Лики с тем миром, в котором помещалось что-то ещё кроме её привычного тихого отчаяния. Возможно, в том мире даже было место надежде. Что-то вроде того: вот закончит она свой дурацкий бухгалтерский институт, станет высокопрофессиональным и незаменимым бухгалтером, найдёт хорошо оплачиваемую работу в Москве, будет снимать квартирёшку, и — жить, а не прозябать. Лучший город Земли, лучшая подруга, лучшая консерватория с лучшими Большим и Рахманинским залами — чего ещё могла желать Ликина душа? Она не стала музыкантшей, как мечтала. И Москвы не случилось. Ничего не успело случиться. Может быть, я придумала Лике эту московскую мечту, потому что мне самой очень хотелось, чтобы она жила рядом. В последнем разговоре с Ликой, когда я звонила ей, чтобы поздравить с Новым годом, я изложила свой план дальнейшей жизни: — Ты, давай, защищай диплом — чего уж, полгода всего осталось — а потом без разговоров дуй в Москву. Работу, я тебя уверяю, найдёшь без проблем, а жить есть где — у меня теперь две квартиры, ты в старой поселишься. В ответ в трубке послышались звуки, подозрительно похожие на заглушаемые всхлипывания. Я неправильно расценила Ликины слёзы, и принялась убеждать: — Чего ты там сомневаешься? Нет никаких поводов для сомнений. Главное — крыша над головой, а она у тебя будет. Когда обживёшься, на ноги встанешь, в какую-нибудь ипотеку вступишь, или что-то в этом роде. У тебя всё получится, не волнуйся и не сомневайся. Лика тогда выдавила из себя что-то, как мне казалось, неопределённое: вроде того, что до защиты диплома ещё дожить надо, доживём — посмотрим. Я не знала, что получила тогда от Лики вполне определённый ответ. Она не дожила. Рассуждать о том, как бы оно могло сложиться, если бы да кабы — пустое дело. И всё-таки. Если бы Лика переехала в Москву, ничего из того мучительного, что произошло после расставания с мужчиной моей жизни, не случилось. Да я и не рассталась бы с ним. Будь Лика рядом, не возникло бы острого чувства бессемейности, которое погнало меня тогда в Новосибирск, в ненадёжные объятия родни. Не начни я пороть горячку с поисками законного зятя для родителей, не влетела бы с разгону в нелепый брак с Юркой Беловым... и не было бы у меня Лизочки. Из нас троих только я не оказалась «выброшенной за борт жизни», хотя именно мне это неоднократно предрекалось собственной семьей. В том, что я не только выжила, но и стала матерью двоих лучших на свете детей, мало того, получила лучшую на свете профессию, не было моей личной заслуги. Всё это стало возможным благодаря одному-единственному человеку, встреченному в начале самостоятельного движения по жизни. Появилась у меня подруга и в московской жизни. Это я о Саше, с которой мы пять лет проучились в одной институтской группе. Как я теперь понимаю, это были пять лучших лет жизни, условно беззаботных и безусловно живых. Я скоро поняла, что Саше можно доверить непредназначенное для чужих ушей, она не раз выручала меня в сложных ситуациях, сама легко и просто обращалась ко мне за помощью. Мы с первого курса стали настоящими подругами, и всё же это было совсем не то, что я привыкла вкладывать в понятие дружбы — не происходило срастания позвоночниками, как это было в детстве. В конце концов, я вынуждена была признать, что Саша нуждается во мне значительно меньше, чем в ней нуждаюсь я. Это открытие обескураживало. Я даже слегка обижалась на Сашу, пока однажды на каникулах она не позвала меня в Воронеж, к себе домой. Там стало очевидным различие между нами: Сашины ноги были прикреплены к родовому древу, а мои болтались в воздухе. Именно поэтому Саша не нуждалась в слишком тесной и слегка надрывной связи, к которой я привыкла в дружбе. Надёжность и безусловность любви — вот, что я ощутила в том доме, и поняла, что это и означает иметь семью. Саше не нужно было успехами в учёбе и счастьем в личной жизни заслуживать внимание родных. Её ровно любили в успешные и в неудачные периоды жизни, а такие случались, и совсем не там, где можно было предположить. Когда за хитросплетениями и случайными сцеплениями жизненных обстоятельств я начала угадывать что-то похожее на закономерности, лишь неудачная история создания Сашей собственной ячейки общества никак не желала укладываться в логику моих построений. И это было огорчительно. Уж у кого у кого, но у Саши с её безупречным анамнезом жизни должна была сложиться образцовая семья. Не знаю, что меня огорчало больше: что подруге не удавалось устроить свою женскую судьбу, или что причинно-следственные взаимосвязи в жизненном раскладе оказались не столь определёнными, как мне какое-то время представлялось. Мужскую любовь Саше смолоду не приходилось завоёвывать. У неё всегда был Генаша, с которым они числились женихом и невестой чуть ли не с первого класса. Я имела счастье лицезреть Геннадия, будущего хирурга с тонким и нервным лицом поэта. Меня немного позабавила картинка, которую представляли собой эти двое: они были похожи как единокровные брат с сестрой. Оба высокие, длинноногие и узкобёдрые, смуглые, темноглазые и темноволосые, коротко стриженые, они даже одеты были одинаково: в джинсы, свитера и кроссовки. После я часто приезжала к Сашиным родителям, но надолго не задерживалась. Первый мой визит предполагался как совместное проведение каникул, но я сбежала на третий день — тоска обступила со всех сторон. Придумав какой-то организовавшийся форс-мажор, я покинула гостеприимный дом. Никогда я не чувствовала себя такой одинокой, как среди людей, которым понятие одиночества не было знакомо. Но отказываться от общения с Сашиными родителями не хотелось: их тепла хватало и на меня. К тому же это знакомство давало возможность ввинчивать в разговоре с Диданом «наши воронежские приезжают», «из Воронежа звонили, спрашивают, почему это наша Женя давно не наведывается» Я полагала, что «нашесть» почтенному семейству придаёт мне очков в глазах Дидана. И он никогда не давал понять, что мои ухищрения шиты белыми нитками. Целомудренность школьной дружбы Саши с Генашей на средних курсах института сменилась столь же целомудренным периодом официального жениховства. Целомудренности отношений, конечно, способствовало проживание в разных городах: Саша училась в Москве, а её друг поступил в мединститут родного города. Но при желании всегда можно изловчиться и найти время для интима. Я сделала вывод, что тут имелась установка на правильное построение жизни. Когда, учась на последнем курсе института, они играли свадьбу, Саша, единственная из моих знакомых, с полным на то основанием надела фату — символ невинности. С белой завистью я смотрела на белое убранство Саши и думала, что вот это правильно, что и дальше у них всё будет складываться правильно. Но что-то не сошлось в ответе. В вагоне-ресторане не пахло подгорелым луком и вечной солянкой, крутобёдрые официантки в кружевных передничках деловито не сновали по проходу, отслеживая на бегу степень опьянения клиентов и автоматически прикидывая уровень обсчёта. Было прохладно и тихо. Смазливый паренёк принялся меня обслуживать едва я села за незанятый столик. Дивны твои дела, Господи! Чтобы на нашей железной дороге — и такой изысканный сервис... Я уже приступила к трапезе, когда рядом прозвучало: — Разрешите подсесть за ваш столик? Не поднимая головы от тарелки, я увидела крупную мужскую руку с часами от Картье на запястье. Они были в том стальном корпусе, что в полтора раза дороже золотого. Понятно: благородная простота. Рядом свободный столик, так нет, этому зубру сюда надо, подумала я, раздражаясь. Решил скрасить дорожную скуку небольшим приключением. Хорошо хотя бы, что «подсесть», а не «присесть» Я кивнула, пробормотав что-то нечленораздельное. — Приятного аппетита. — Зубр уселся напротив и, несмотря на нарочито плохо скрываемое мной недовольство, продолжал говорить во вполне доброжелательном тоне. Я уже знала, что увижу перед собой. Да, это тот самый размерчик, тот же мужской тип, к которому относился мужчина моей жизни. И это было худшее из того, что со мной могло приключиться в дороге. Они не имели права походить на него! Это фальсификаты! В их глазах вместе с умом и проницательностью мелькают хитрость и желание раскусить собеседника, нащупать его главную кнопку. Ничего этого не было у моего мужчины. Интерес, любопытство к людям — да, но в сочетании с внутренней деликатностью они несли заряд иной, нежели у всех его ныне живущих аналогов. А Зубр со своей абсолютно лысой головой, сочетанием жёстких черт лица и мягкого взгляда претендовал на особенное сходство с ним. Мерзавец! — Далеко едете? — Зубру зачем-то было нужно, во что бы то ни стало втянуть меня в беседу. — В Новосибирск. — Не отвечать же «далеко» или как-то в этом духе. Хамить не хотелось ещё сильнее, чем разговаривать. — О, как далеко! Боитесь летать самолётом? — Нет, не боюсь. Как раз наоборот, проблема с поездами. — И вы решили её преодолеть? — Что-то в этом роде. — А в Новосибирске — там у вас дела, или..? — Или. — Перебила я Зубра. Запас моей толерантности к незваному собеседнику, кажется, иссякал. — А в дороге, стало быть, решили разобраться со своими чувствами. Не получится. Я тоже как-то пробовал. Фокус в том, что российские поезда ходят по кругу. Вы думали, что поедете по Транссибирской магистрали, прямой как учительская указка. Но, знаете, именно таким образом можно вернее всего попасть в замкнутый цикл, из которого не так просто вырваться. Так что будьте осторожны. Особенно с воспоминаниями. Они и в самом деле могут ожить на кольцевой железной дороге. С бороздки на бороздку, и музыка зазвучит. Виниловые пластинки помните ещё? — Зубр не улыбался, в его глазах не было насмешки. — Возможно, именно это мне нужно — чтобы ожили на железной дороге. — Заметили, сколько звука «ж» получилось в одной фразе? Тревож-житесь. И правильно делаете — прошлому лучше оставаться в прошлом. — Собеседник продолжал говорить с абсолютно серьёзным выражением лица. — Люди сумасшедшие деньги платят психоаналитикам, чтобы вытащить из подсознания болезненные воспоминания. Даже специальный термин на этот счёт придуман — катарсис. — К счастью, у психоаналитиков это дело редко получается. — Почему к счастью? — Я как-то подзабыла, что ещё совсем недавно хотела избежать разговора с Зубром. — Время заносит пеплом наши болевые точки, но они не лежат под спудом без дела, они работают: предостерегают, обостряют наше внимание в определённых местах. Вот вы, например, насторожились при моём появлении, а ведь, не зная меня, не видя ещё даже, на рациональном уровне не имели оснований для этого. Значит, это сработал болезненный опыт. Так оно и хорошо, когда что-то неявное принуждает нас быть бдительными. — А если слишком болезненный опыт мешает жить? — Слишком болезненный опыт случается только в детстве. Взрослый человек всё может обернуть к своей пользе. Ведь вам наверняка знакома максима Ницше: то, что не убивает, делает нас сильнее. — Возможно, у меня тот самый случай, который нужно расковыривать. В детстве. — И как вы собираетесь нырять на такую глубину? Хотите, я дам вам диктофон? Мы ведь, кажется, в одном вагоне едем, мне не сложно занести. Будете наговаривать всё, что вспоминается — непоследовательно, нелогично. В круговом движении есть плюсы. Если управлять процессом, можно, переходя с орбиты на орбиту, постепенно смещаться к эпицентру проблемы. А диктофон — это что-то вроде случайного попутчика, которому, не рискуя завязнуть во взаимоотношениях, можно о многом рассказать. — На это раз Зубр улыбнулся, и прелукаво. — Спасибо, я уж как-нибудь сама, без попутчика. — Кажется, наш разговор всё-таки являлся тем, чем я и предполагала вначале: преамбулой к дорожному романчику. — Самой не получится. Случайный попутчик необходим. Вам это должно быть известно из классической литературы. Перед ним мы можем открыться с той степенью искренности, с какой перед самими собой ни за что не решимся. И уже когда я собиралась более категорично отказаться от его услуги, Зубр добавил: — Я через пару часов выхожу — в Нижнем Новгороде. Перед выходом могу занести диктофон вам в купе. «Понятно: мне придётся с ним увидеться, чтобы вернуть машинку» — Подумала я, а вслух сказала: — Боюсь, у меня не получится в ближайшем времени вернуть диктофон — не знаю, как надолго задержусь в Новосибирске. — Не нужно возвращать. Я переживу утрату. Я ушла из ресторана, не дожидаясь, когда Зубр закончит обедать. Вернувшись к себе, я не смогла сосредоточиться на своих размышлениях, прилегла и уже задремала, когда в дверь купе постучали. — До свидания, милая случайная попутчица. Возможно, когда-нибудь ещё встретимся. Вот вам собеседник. — Зубр протянул мне небольшую коробку. — Последнее: рассказывая диктофону о своих проблемах, не забудьте упомянуть, что совсем не доверяете мужчинам. Улыбка, скорее, грустная, чем насмешливая, смягчила последние слова. Парфюм Зубра был из той же линейки, которой пользовался Дидан! Наконец-то, он пошёл к выходу. Оказалось, что я взволнована сильнее, чем это можно объяснить простым совпадением запахов. Мне было пятнадцать, когда, поставив большое жирное пятно на репутации своей интеллигентной семьи, я сбежала из отчего дома. Видимо, кто-то там наверху заметил моё бегство и смекнул, что недолго мне суждено странствовать по свету, что пропаду я ни за грош, и послал Ангела-хранителя. Правда, ангелы-хранители, когда материализуются в земных мужчин, получаются не совсем уж ангелоподобными. Эти Добрые Дяди могут становиться, например, любовниками опекаемых ими несовершеннолетних девочек. Если бы к тем своим годам я читывала не только Достоевского, но и Набокова, возможно, усомнилась бы в потрясшем меня однажды открытии, что я и есть та самая ни в чем не повинная Настасья Филипповна в отрочестве. Да и к «Идиотской» героине у меня могли бы возникнуть вопросы. Нимфетки быстренько становятся сообразительными, когда речь идет об их выживании. Железная Дорога никогда не была моим любимым способом передвижения, но к маме я поехала поездом. Я тащилась за три тысячи километров поездом, а не перелетала через три часовых пояса самолетом вовсе не из-за нехватки средств. Тем более, что путешествовала я в СВ, а это, если и экономия, то весьма своеобразная. Мне нужно было время, чтобы подготовиться к важному разговору с матерью. Вот уже и Владимир. Стоим, кажется, минут пятнадцать, я вышла из вагона. Величественный Успенский собор, стоящий на взгорке, хорошо был виден с железнодорожной платформы. Когда-то мы с Добрым Дядей бывали здесь. Добрый Дядя, знал, кажется, обо всём на свете, мог бесконечно рассказывать об истории, архитектуре, о легендах, связанных с теми местами, где мы оказывались. Однако, Владимир, это не только храмы и древние красоты, но и знаменитая пересыльная тюрьма и недоброй памяти дорога, по которой уходили на каторгу — Владимирка. Но я-то направлялась не в ссылку, хоть и в Сибирь. И не в кандалах. Хотя последнее, как раз, не факт. Я вернулась в вагон, в своё комфортабельное одиночество. В Новосибирске мне предстояла почти невыполнимая миссия, глупая, но, как мне казалось, необходимая. Глупость заключалась в том, что мне, взрослой тетке, предстояло донести до матери, что её представление обо мне с самого моего детства как о порочном создании и о моральном уроде базировались на изначально ложном посыле. Мне было почти смешно при мысли о том, как примусь доказывать, что вовсе не убегала от дяди Лёни, не клеветала на доброго родственника («и так правдоподобно, что мы чуть, было, не поверили!»), он и в самом деле бросил меня — восьмилетнюю девочку бросил! Одну! В Москве! Это необходимо было сказать так, чтобы мать хотя бы сейчас, спустя не один десяток лет, услышала меня. Непросто будет объяснить и то, что мужчина моей жизни не был пошлым растлителем, что он крупно влип со своей любовью ко мне. Во всяком случае, всем, что я имела, я была обязана не родителям, а ему, моему мужчине. Снова поплыли леса и перелески, и мысли тут же начали замирать и растекаться. Повертев в руках коробочку с диктофоном, я подумала, что может быть, неслучайно ко мне попал этот случайный собеседник, может быть, есть какой-то резон в словах Зубра, и нажала на «запись» Моего мужчину звали Дмитрием Даниловичем, но из-за жутковатой разницы в возрасте я так и не научилась называть его Димой. Достаточно долго, обыгрывая не очень добрую шутку одной интересной дамы, я называла его Добрым Дядей, потом подсократила до Ди, но, споткнувшись об это сантабарбарское сокращение, быстренько перешла на Дидана. Однако самым его устойчивым моеназванием осталось всё же «Добрый Дядя». С того часа, когда он подобрал меня на железнодорожном вокзале славного города Выборга, перехватив в шаге от того, во что я по полному незнанию жизни могла вляпаться с концами, он был единственным человеком, который нес за меня ответственность. Мой мужчина заботился обо мне даже тогда, когда я избегала его заботы, выручал в безвыходных ситуациях, выстраивал вокруг меня китайскую стену, способную оградить от любых внешних напастей. А я в это время мучилась тем, что мазохистски привязана к нему и училась ненавидеть своего спасителя. Должно быть, никакая самая раскитайская стена не может защитить взрослую женщину от маленькой напуганной девочки, которая сидит в темноте, обхватив коленки. Мама услышит меня, должна услышать. В конце концов, теперь мы не только мать и дочь, но и две женщины, потерявшие мужчин своей жизни. Это сходство. Различие между нами в том, что она не отходила от своего до самого конца, а я, лишь в последний момент, из далекого далека почувствовав надвигающуюся беду, кинулась к своему, но не успела. Он спасал меня много раз, а я не успела. Успела только понять, что только его одного любила, что теперь не знаю, как жить дальше, что я не «идиотская» Настасья Филипповна, а просто идиотка, слишком много значения придававшая утраченной в пятнадцать лет девственности. Мама, нестарая еще женщина, в недавнем прошлом щеголиха и модница, сильно сдала за последний год, после смерти отца. Это и не удивительно — его умом, его оценками и отношением ко всем жизненным событиям и явлениям она жила больше сорока лет, а теперь ей жить стало нечем. Телефонные звонки сестры были для меня тяжелым испытанием: нужно было проявлять участие, поддерживать Надю, которая боялась потерять мать. Трудность заключалась в том, что я не боялась остаться без матери. Её у меня никогда не было. Я даже слегка завидовала сестре — ей было, что терять. Я, конечно, беспокоилась о мамином здоровье, но намного больше волновало меня то, что не успею с ней примириться. Впрочем, это слово — примириться — не кажется мне достающим до глубины нашей с ней беды. Бросив все дела, я поехала в Новосибирск. В пункте прибытия, как сухо был обозначен в железнодорожном билете мой родной город, мне предстояло примириться не только с матерью, но и с самим Новосибирском. Несколько лет назад, когда я, разбитая в пух и прах, приползла в свой город зализывать раны, он не принял меня. Необходимость вернуть себе родину назрела. Чтобы восстановить повреждённую связь времён. Имелось во мне слабое звено, и в этом месте рвались все построения, в которые я вкладывала немеренное количество разнообразных усилий. По волнам моей памяти плавало четверо мужчин, я ощущала себя вполне зрелой женщиной, а где-то в кромешной темноте подсознания сидела насквозь обиженная и до смерти напуганная маленькая девочка. С этим слабым звеном пришло время расстаться, но как это сделать, я не знала. Девочка осталась за чертой, которая разделила мою жизнь; а разделила ее, как это пошло ни прозвучит, железная дорога. Эта самая дорога должна была отметиться и при воссоединении моей линии жизни. Разделение произошло не в мои пятнадцать лет, а значительно раньше, когда мне было восемь. Тогда Злой Дядя Лёня бросил меня в Москве. Вручил рубль и бросил одну. То есть, сначала даже рубля не дал, оставил без копейки, а я, дрожа всем телом, в панике искала дядю в толпе. Обнаружив его жирную спину, я кинулась к нему, вот тогда-то Злой Дядя Лёня дал мне рубль и сказал, что я должна приехать к поезду, который отходит в Киев в полночь. Бросил ребенка ранним утром возле ГУМа с рублем в кулачке, а ведь знал, гад, что я не только ни разу не бывала в метро, но никогда без взрослых не выходила из своего двора. Кроме того, я не знала о существовании в Москве нескольких, а не одного, как в моем городе, вокзалов. Но я сумела всё разузнать, нашла Киевский вокзал, да только киевский поезд давно уже увез Злого Дядю. Около двух недель проскитавшись на пути домой, голодная, промерзшая, избитая, пропитавшаяся страхом до костей, набегавшись от милиционеров, пьяных и от Страшного, похожего на всех киношных маньяков и вампиров сразу, я была, наконец, снята с поезда доблестными стражами порядка на самом подъезде к родному Новосибирску. Меня вручили родителям как пойманную беглянку, с позором и оргвыводами. Вот тогда, в конце Первой Железной Дороги моя жизнь и разделилась. Пришла, кажется, пора сложить всё в кучку. В школе я училась на одни пятерки, усердно бренчала на пианино — зарабатывала родительскую любовь, всегда говорила только правду, ничего кроме правды, но все мои старания так ничего и не изменили: единожды солгав... — В пятнадцать лет я сбежала от вас, это правда. — Скажу я, спокойно и твердо глядя матери в глаза. — Но разве у меня был выбор? Особенно после того, как ты всем в школе объяснила, что я патологическая лгунья. — Тогда я разоблачила примерного мальчика из так называемой хорошей семьи, рассказала, как он тиранит самую незащищенную девочку в классе, оставшуюся после смерти матери вдвоем с пьющим отчимом. — Понимаешь, слишком больно было ощущать вашу нелюбовь, нет, даже не нелюбовь, а отвращение, брезгливость. Я-то вас любила, понимаешь, мама, — Я буду говорить мягко, не позволяя ей, однако, усомниться в моём праве быть понятой. Все же я слишком категорично высказалась на тот счет, что у меня никогда не было матери. Хранился в моей памяти кусочек времени, где всё иначе. Только лучше б этого кусочка вовсе не существовало. Когда два года спустя я с размаху влетела в прежнюю пустоту, она уже не была для меня привычной и ожидаемой. Облом пришелся в самое неподходящее время и в самом незащищенном месте. Моя благополучная старшая сестра, гордость и утешение родителей, с самим за себя говорящим именем Надежда, женщина со стерильной во всех отношениях репутацией, оказалась стерильной и в буквальном смысле: у неё не было детей. Муж законный имелся, вполне себе семьянин-производственник, дом полная чаша, а детишек Господь не дал. Такая вот незадача. А родителям уж больно хотелось внуков понянчить, или не понянчить, или не хотелось, а угнетала их в этом какая-то в глобальном смысле неправильность. Род мог прерваться, опять же. Так уж случилось, что по обеим семейным линиям моих родителей они оказались единственной супружеской парой имеющей детей. Мамина сестра, чьим мужем был тот самый Злой Дядя Лёня, была бездетной, у папы оба брата умерли, один в детстве, другой совсем молодым и неженатым. Не было у меня ни двоюродных, ни троюродных, ни сколько-нибудь-юродных братьев или сестёр. Ситуация, подозрительно похожая на то, что в одной старой науке называется вырождением рода, не хотела укладываться в сознании отца и матери — уж у кого, у кого, а у таких достойных, как они, людей, никогда никому не причинившим ни малейшего вреда, в этом смысле всё должно было быть в порядке. Про меня они при этом не вспоминали, а, если бы и вспомнили — а в чем тут, собственно, заключалась их вина? В семье не без урода. Рождение первенца, Алешки, привело к ошеломившим меня внутренним переменам. Мне стало недостаточно того, что я, мало того, что не погибла, а очень даже процветаю. Позарез захотелось иметь семью, близких людей, возникло непреодолимое желание показать малыша родителям. Вполне невинный для большинства молодых мамаш позыв оказался для меня непозволительной роскошью, дорого обошелся впоследствии. Если бы только для меня. «Родная кровинка, как-никак, внук, неужели им не захочется на него хотя бы посмотреть? — Такие сентиментальные думы думала я. — Ну ладно, я выродок и отщепенка, но дитя-то невинное, почему бабушки и дедушки должно быть лишено?» — Обосновав эдаким трогательным манером потребность увидеться с родителями, я сгруппировалась и позвонила сестре в Новосибирск. Я не перезванивалась с Надей все эти годы. О себе родителям периодически знать давала, то есть, никакой конкретной информации: жива-здорова, и — нажимала на телефонный рычаг. И так раза два в год. Хотя первое московское время я частенько бегала на переговорный пункт Главпочтамта, набирала номер родителей, зажимая рот рукой — рыдания рвались из меня, слушала какое-то время голос, если трубку брала мама, давала отбой сразу, если подходил отец. Руку на пульсе семьи я держала, в курсе основных событий была, однажды даже видела их всех: и родителей, и сестру с мужем — на праздновании маминого юбилея. Я приехала в Новосибирск, нашла кафе, в котором отмечалось знаменательное событие, зашла туда со служебного входа, и, договорившись с работниками общепита, постояла за кулисами торжества. Юбилейные речи и тосты укутали мою родительницу в сладкий кокон с ног до головы, досталось патоки и супругу юбилярши, добродетельная дочь Надежда тоже была обласкана застольем. Лишь моя скромная персона не была отмечена в тостах. И напрасно, между прочим: я училась не где-нибудь, а в МАРХИ. И успешно училась; не самыми глупыми головами считалось, что из меня получается неплохой архитектор, к тому времени я уже поучаствовала в коммерческих проектах, отметилась на конкурсах. Родители вполне могли гордиться мной, если бы не одно мелкое обстоятельство: уже пять лет, как я жила на содержании женатого мужика, годков которому было поболе, нежели моему отцу. Так что чужой я была на том празднике благопристойной жизни. Прошло ещё три года. Диплом был в кармане, Алешке шёл второй год, у моего ребенка была вышколенная няня, я вполне могла бы и не работать — с голоду не пухла, услугами метрополитена имени В.И.Ленина не пользовалась, шмотки на Черкизоне не присматривала. Но я не валяла дурака, а с энтузиазмом занималась тем, что, тщательнейшим образом исследовав рынок, нашла незаполненную и перспективную нишу и принялась осваивать ее — организовывать свое дело. Начала с близким к нулю первоначальным капиталом, без достойного помещения, не прибегая к помощи всесильного и многоопытного Доброго Дяди. Как ни странно, всё быстро срасталось, уже стали прорисовываться контуры будущего предприятия, начали подтягиваться талантливые и работоспособные люди. Дидан по случаю рождения своего позднего третьего сына купил мне, матери его ребенка, очень приличную квартиру в «тихом центре», при этом и та хрущёвка, в которой я жила раньше, осталась за мной. Я была в шоколаде. И мне было очень плохо. Вот я и позвонила сестре. Целый год не решалась позвонить, боялась наткнуться на вежливое (знаменитая семейная деликатность!) равнодушие, боялась, что не справлюсь на этот раз, захлебнусь горечью. Я предполагала несколько вариантов реакции на свой звонок, но только не той, что последовала. После Надиного «алло» из моей головы выскочили все слова, которые должны были, по моему мнению, продемонстрировать человеческую состоятельность её блудной сестры. — Надя, здравствуй! Это Женя. — Вот и все, что я смогла из себя выдавить. — Кто?! Женька?! Это, в самом деле, ты?! Где ты? Я хватаю машину и к тебе! Где ты, сестренка? Не молчи, умоляю! — Надин голос то и дело срывался. — Я в Москве, на машине долго будешь добираться. — Я глуповато пыталась шутить, внимательно рассматривая телефонный шнур, намотанный на палец. Наезженная колея представлений о сестре и об её отношении ко мне так заколотила неожиданными ухабами, что закружилась голова. — Я сейчас же в аэропорт, ближайшим рейсом вылетаю в Москву. Как мы с тобой встретимся? Называй место, время, Женечка, родная! И моя карьеристка-сестра, наплевав на свою важную и ответственную работу, полетела на встречу со мной. Времени на подготовку не оставалось, я была захвачена врасплох Надиной готовностью мчаться ко мне на всех парах, но успела сделать всё, что посчитала необходимым для такого случая. Я предупредила Доброго Дядю о появлении сестры, что означало: в ближайшие дни он не должен у меня показываться. Мой институтский приятель Филя был мобилизован на роль мужа и гостеприимного хозяина дома. Чтобы Марина, Филькина жена, не взревновала, по разработанному мной сценарию «муж», уезжал в командировку почти сразу же, как Надя войдет в квартиру. В качестве реквизита посреди прихожей был выставлен «мужнин» чемодан, набитый старыми журналами. Возможно, не стоило устраивать спектакль, а нужно было прямо, без затей, рассказать своей единственной, и, как неожиданно выяснилось, любящей, сестре всю правду: сын у меня от женатого мужика, который охотно признал свое отцовство, взял на себя ответственность за ребенка, но свою законную семью оставлять не собирается. Вот, и ничего страшного, так и надо было сказать. Ну, посокрушалась бы моя родня, что все не слишком благопристойно, выразила что-нибудь такое, что царапнуло бы меня. Что еще? А хоть бы и ничего больше! Мне этой «деликатной» и вполне предсказуемой реакции хватило бы, чтобы согнуться и, возможно, никогда больше не разогнуться. Да и не думала я тогда, что наступит время, когда мне от родных понадобится что-то ещё кроме ласковой улыбки для Алешки. Не зря, получается, родители считали меня патологической лгуньей, наступило все-таки время, когда это качество во мне проявилось, а они зрили в корень, поставили правильный диагноз ещё в те времена, когда моя лживость пребывала в латентном состоянии. Впрочем, история с командировкой мужа и чемоданом в прихожей всё-таки вышла мне боком, но позже. А тогда, благодаря невинному, в общем-то, обману, у меня случился-таки въезд в родной город на белом коне. Мизансцена встречи сестёр, не видевших друг друга восемь лет, расписанная в заготовленном мной сценарии, была сбита с самого появления Нади. Филя в домашнем халате Дидана вышел в прихожую с представительской миссией и увидел нас, плачущих в объятиях друг друга. Так как его появления никто не замечал, Филя молча удалился в комнату, переоделся в «штатское» и вышел уже со словами: — Так вот вы какая, Надюша! Рад, сердечно познакомиться. — Он пожал протянутую Надей руку. — Юрий. Я едва смогла скрыть удивление: имя мужа мы не оговаривали — выпустили из виду, что как-то же его нужно назвать. Импровизация Фили в дальнейшем сыграла неожиданную роль. То, что кандидата в мои Законные Супруги звали Юрой, показалось мне знаковым совпадением. — Жаль, что вот так, на ходу, довелось повидаться — спешу, знаете ли, на самолёт. — Филя был смущён, растерян и спешил покинуть место действия. — Вы, стало быть, Женин муж? Уезжаете? Прямо сейчас? — вытирая слёзы, говорила Надя, в то время как Филя, подхватив чемодан, отступал к двери. — Да, у мужа ответственная командировка. До свидания, милый, береги себя. — Я нежно поцеловала Филю в щёку и с облегчением закрыла за ним дверь. Сестра, не уловив подвоха, пришла в восторг от отлаженной буржуазности моей жизни. Справедливости ради нужно сказать, что для того, чтобы осчастливить её в тот момент, хватило бы одного только лицезрения меня — живой и здоровой. А тут еще и ребенок! Наследник! Родителям внук и тёте Наде радость маленького на руках подержать. Первые минуты встречи я слишком волновалась, чтобы заметить происшедшие в сестре перемены. Когда я сбежала из дома, мне только что исполнилось пятнадцать; получается, сестре тогда было двадцать четыре года — она на девять с половиной лет старше меня. Но я помнила её вовсе не молоденькой, а очень взрослой статной женщиной, с головой, гордо посаженной и украшенной идеально уложенными волосами. Мне безумно нравилась Надина причёска, именуемая в народе французским пучком, и, повзрослев, я как-то специально отрастила волосы, чтобы сделать себе такую же. Но из этого ничего не вышло — мои волосы не желали закручиваться в ракушку, пряди непослушно выбивались, создавая картину средней степени лохматости. Черты Надиного лица перед моим отбытием из дома стёрлись из памяти и заменились чертами той шестнадцатилетней девушки, что запечатлена на единственной фотографии, которую я взяла с собой. На этом семейном фото бабушка сидит рядом с родителями — это было где-то за полгода до того, как она умерла, а, значит, за год до моей Первой Железной Дороги. Надя там ещё такая, какой я её хотела помнить: весёлая, без надменности в лице, которая появилась в ней после моего возвращения из того, что в семье стало называться моим первым побегом, а я зову Первой Железной Дорогой. Мы с Надей стоим за спинами сидящих взрослых, и старшая сестра обнимает меня за плечи. Когда первое волнение от встречи улеглось, я, сидя за накрытым столом напротив Нади, смогла рассмотреть, что от её холодной и изысканной красоты почти ничего не осталось. В Надином лице появилась грубоватая жёсткость; мало того, сестра определённо начала стареть, что уж совсем никуда не годилось в тридцать с маленьким хвостиком. Сестра уговаривала ехать в Новосибирск, к родителям, но я не чувствовала себя готовой — была слишком потрясена неожиданной и непривычной лаской родного человека. Все построения о моей ненужности семье рухнули, как карточный домик. Но если всё было не так, как я себе представляла, что тогда происходило со мной столько лет? Мне нужно было время, чтобы осознать новую реальность. Нет, делать вид, что все случившееся со мной, это одно сплошное недоразумение, что на самом деле никто не выдавливал меня из семьи в мою нынешнюю жизнь, я не собиралась. Решено было так: Надя везет Алешку вместе с няней к родителям, а я приезжаю за сыном через неделю и, если смогу, задержусь на денек. Вот тогда-то я и въехала в родной Новосибирск на белом коне. Элегантная, с немаленьким бриллиантом на пальце, предваренная сведениями о престижном дипломе, роскошной квартире и дорогой иномарке, я предстала перед растерянными, постаревшими и счастливыми родителями, окруженными уважительно поглядывающими на меня родственниками. Да, это был недолгий праздник на моей улице. Одно «но» — падать потом с высоты триумфа было больно. Тот мой приезд, хоть и был вполне белоконным, не произвел на меня и половины того впечатления, что подарил следующий. Лето родители обычно проводили на даче. Чего им там не хватало для полного счастья — так это внука, вот я и подкинула им возможность быть счастливыми целых два месяца. Сама я в тот же день улетела обратно — не видела в родителях готовности обсудить всё то, что ощутимо стояло между нами. Я не понимала, как нужно изловчиться, чтобы не помнить об этом каждую минуту. Да и дела мои в это время завертелись так, что каждый пропущенный день грозил обернуться серьёзными потерями. В начале осени я приехала забирать Алешу. Сын должен был уже спать, когда я поздно вечером позвонила в дверь квартиры, в которой прошло моё детство. С этого момента нужно подробней. Звонок прозвучал точно так же, как и десять лет назад. Мама открыла дверь, и она была рада меня видеть. В прихожую не вышел, а выбежал отец, на его лице блуждала удивленная и неуверенная улыбка: — А я-то сначала не поверил. Слышу твой голос, думаю — показалось. Ты же обещала быть только завтра. Мы долго сидели на кухне, пили чай с маминым пирогом и разговаривали негромко и неспешно обо всем понемногу. О том, сколько нужно варенья и солений выслать в Москву, при этом долго и обстоятельно обсуждали различные варианты переправки дачных заготовок. Потом мы подробно говорили о том, что у Алешки на попе выступила сыпь, еще о каких-то важных семейных вещах; и мне перестало казаться, что непременно нужно разбираться в нашем прошлом. Прошлое незаметно ушло в прошлое, и это метафизическое событие принесло удивительное чувство облегчения, ощущаемое физически, всем телом, даже дышать стало легче. Настоящее — вот, что, действительно, важно. Это был очень хороший вечер. Следующий день, в который я уезжала, вот его-то лучше бы не было вовсе. Я и сейчас помню лица мамы и отца в ту минуту, когда мы с Алешкой садились в такси, чтобы ехать в аэропорт — это были лица любящих людей. Уже спустившись к машине, мы остановились для прощания, и мама торопливо и почти робко заговорила: — Когда теперь увидимся? Женя, ты можешь привозить нам Алешу, когда захочешь и насколько захочешь. Я могу приехать к тебе на какое-то время, мы с отцом могли бы приехать, освободили бы тебя от всех забот, и с ребенком, и по дому. Няня, она хоть и ответственная, а чужой ведь человек. До лета еще далеко — летом-то ты ведь Алешу к нам привезешь? — а к Новому Году или вы приезжайте, или мы к вам. И с зятем своим мы еще не познакомились. И тут я сломалась. Не заметив, как это произошло, я снова отчаянно захотела стать хорошей девочкой, радующей своих родителей. Пара пустяков — вычеркнуть из жизни почти десять лет, сделать вид, что их не было! Но я не размышляла тогда над неконкретными вопросами. Вот какая мысль меня захватила: необходимо расстаться с Диданом, и как можно скорее. Нельзя сказать, что идея разрыва была свеженькой, она перманентно возникала все эти годы. Были у меня даже две серьезные попытки уйти на вольные хлеба, не считая десятка мелких поползновений. Но каждый раз в этом самом месте как чертик из бутылки возникало какое-нибудь обстоятельство из категории «непреодолимой силы» и возвращало меня под крыло Дидана. Вторая Серьезная Попытка была абортирована фактом появления Алешкиного зародыша в моем животе. То есть, прервана была не беременность, а попытка освободиться от добровольно-вынужденной любви к Дидану. Вот подумала бы тогда, в самолете, с бешеной скоростью доставлявшем меня из Новосибирска в Москву, обстоятельнее о тех тогда еще недавних событиях, взяла бы и поразмышляла, а с чего это, собственно, я снова кинулась к нему в объятья. Ведь Жених не переменил своих матримониальных намерений после радостного известия о беременности невесты от другого мужчины. Его родители вообще ничего не знали обо всех этих заморочках и с почти горячечной готовностью предоставляли мне кров под сенью прекрасного сада на берегу прекрасного Черного моря. Не знаю, или я им, действительно, показалась, или моя московская прописка понравилась, или они уж и не чаяли, что их сын, давно и безнадежно погрязший в Физике Вакуума, наконец, женится; но они были откровенно рады моему появлению в их жизни. Так почему же я тогда рванула звонить Доброму Дяде — и это после всего того, что я ему наговорила, швыряя в него его же подарки перед отъездом к Жениху? С чего это вдруг у меня так подпрыгнуло сердце, когда услышала в телефонной трубке: — Женечка, не наделай глупостей сгоряча! Только не вздумай с ребенком что-нибудь учудить! Приезжай немедленно, прошу тебя, Все будет хорошо, я отвечаю. Он всегда «отвечал», за ним всегда было надежно, как за китайской стеной. Но разве только в его надежности дело, вернее так: разве в самой по себе надежности? Если подумать. Но, к сожалению, думать я научилась лишь после того, как жизнь загнала меня в угол. А ведь именно тогда, когда появился другой мужчина, Жених, мне многое стало ясно про Доброго Дядю. То есть, примерно так: в этом мире для меня всё было заранее приготовлено: небо, цветы, люди и мужчина. Мужчина придавал моему миру единственно возможную форму, конгруэнтную только мне, лишь в мир этой формы я могла бы вписаться. Наше интимное пространство не было огорожено ничего не скрывающим, но жестким частоколом из статей женских и мужских журналов, популярных лекций сексологов и советов записных знатоков вопроса. Оно было наглухо перекрыто от посторонних глаз силовым полем, властно притянувшим нас друг к другу. Мне не нужно было думать, например, о «предварительных играх» или о «заключительных ласках», меня не беспокоили вопросы сексуального разнообразия, не ломала я голову над глупостями вроде тех, что его возбуждает, а что ему приелось. Я просто вплывала в его мир и, прислушиваясь к внутренним потокам, водоворотам, водопадам, разливам, отмелям, порогам, разбивающим потоки, отдавалась им, полностью доверяя тому, что происходит. Я ничем не рисковала — он за все «отвечал». Только абсолютное доверие к миру этого человека, только понимание того, что это и мой мир тоже, могло предоставить мне точное знание, когда нужно неистово впиваться в своего мужчину, а когда приближаться к нему осторожно, едва касаясь, усмиряя в нем бури, когда легко идти на грубоватое «по-быстрому», а когда — отдалиться и заставить его добиваться близости. Если это и игра, то очень серьезная, игра не только женщины и мужчины, но и сил, заключенных в нас и не в нас — в камнях, и деревьях, в шаровых молниях и глубоководных рыбах, в болотах и скалах, в оползнях и кораблях пустынь. Если все эти материальные вещи где-то неразрывно соединены и при этом проявляется тот факт, что они представляют собой лишь символы каких-то неведомых нам явлений, это в физическом соединении мужчины и женщины. Но это возможно только тогда, когда женщина отдает себя безусловно, и когда мужчина за нее «отвечает». Да, так всё у нас и было. При любом другом раскладе я смирилась бы с его второй жизнью, которая протекала за пределами моего мира. Там он был недоступен для меня, и это противоречило законам природы. Было совершенно не понятно: не может же та женщина — законная жена — быть моим полным психофизиологическим двойником? Получается, что она чувствует абсолютно так же, как я, и плавает по тем же самым руслам нашего с ней мужчины? Как же это возможно, что она не ощущает моего в нем присутствия, а я нигде не натыкаюсь на следы, оставленные другой женщиной? Открываю тайну: ревность день и ночь ныла во мне, как больной зуб, время от времени взрываясь и заполняя всё тело. Мне не приходило в голову дать понять это Дидану, я не пыталась «бороться за свою любовь». То, что было между нами, нежное и хрупкое, не выдержало бы никакой борьбы. Не говорила я и о том, что со временем начало меня мучить сильнее, чем ревность. Я все отчетливее ощущала, что мы отрезаны от Неба, мы пробиваемся к нему, но сделать это при существующем положении вещей невозможно. Поэтому наши отношения лишены еще одного измерения — вертикального, и, стало быть, конечны. Молчала я потому, что о таких внутренних размышлениях-событиях, как мне казалось, не говорят вслух — будучи названными, эти очевидные истины теряют очевидность и становятся пафосными словами. Вместо того, о чем единственно и стоило говорить, время от времени я рассказывала ему про другое, имеющее мало смысла. Например, про то, что когда я общаюсь со своими сверстниками, ощущаю себя внутри реальной, жизни, а не в позолоченной клетке, которую он для меня обустроил. В каком-то смысле, так оно и было. Только зачем мне был нужен весь этот мир без моего мужчины, и, стало быть, без определенной формы, мир, в котором я существовала не как женщина внутри мужчины, а одиноким андрогином, бесполым «членом общества»? От борьбы я отказалась раз и навсегда; когда же ситуация, в которой я находилась, становилась для меня вконец непереносимой, искала и находила выход, причем всегда один и тот же — замышляла очередной побег. В первые наши с Диданом годы я готова была бежать, куда глаза глядят, а потом поняла: уходить нужно не в пустоту, не в одиночество, а к мужчине, для которого стану единственной. Я решила отомстить Дидану — стать чужой женой, разбить ему сердце своим тихим семейным счастьем. Тем не менее, найти замену Доброму Дяде оказалось делом непростым. Жених был влюблен, но при этом наглухо закрыт — и куда мне было плыть? Он считал меня красивой, но в его восприятии это стало отдельным от меня качеством, а не одной из координат меня самой. Мне стала не нужна красота, а без неё сразу стало невыносимо скучно, поблекли, и прекрасный сад, и прекрасное Черное море. Проблема заключалась не в том, что Жених невыгодно отличался от Доброго Дяди качественно, что ему не хватало опыта, понимания каких-то глубинных вещей — это было бы решаемо, а в том, что он количественно не дотягивал до мужчины моей жизни. Его было меньше. Так что, едва услышав в телефонной трубке призыв из Москвы, я трусливо бросила свои вещи в доме Жениха и в чем была, в том и помчалась на железнодорожный вокзал. При этом я смалодушничала — позвонила теперь уже бывшему, теперь уже не с прописной буквы жениху только перед самым отправлением поезда. Неприятно вспоминать о том, как я обошлась с Женихом, а, если учесть, что жизнь нас свела при драматических обстоятельствах, так вообще стыдно. Расскажу об одной интересной квартире — она имеет прямое отношение к истории моего знакомства с Женихом. Это была моя первая московская крыша над головой. Добрый Дядя тогда еще не понял, что попал со мной надолго. Он привез меня из Выборга только для того, чтобы я поступила в любое училище или техникум, где мне дадут место в общежитии. Я влёт прошла в первое же попавшееся учебное заведение — в медицинское училище. Ещё бы мне было туда не поступить, как-никак, аттестат о неполном среднем образовании с отличием у меня имелся. Оставалось только дождаться начала занятий, и, соответственно, моего заселения в общагу. На этом свою миссию относительно меня Добрый Дядя мог считать выполненной. Ни на какие «особенные» отношения между нами тогда и намёка не было. Его забота обо мне была в чистом виде помощью сильного, много повидавшего немолодого человека совсем еще девчонке, которая точно бы пропала, если бы он прошел мимо. На остававшуюся часть лета, так как деться мне было некуда, Добрый Дядя поселил меня в квартире одного из своих многочисленных друзей. Друга звали Володей, он казался мне вполне пожилым дядькой, и называть его только по имени, без отчества, мне было трудно. Но пришлось привыкать — он был художником, и этот факт, по-моему, многое разъясняет. Володина квартира, необъятно большая, обставленная антиквариатом вперемешку с рухлядью, живописно и не очень живописно запущенная, находилась в одном из переулков недалеко от станции метро «Баррикадная». Месторасположение квартиры впоследствии будет иметь значение. Хозяин почти не бывал в ней, он жил там, где работал — в своей мастерской. Квартира же, в основном, служила приютом для наезжающих в Москву изо всех уголков страны знакомых художников, местом встреч и застолий московских друзей, и не только художников, и не только друзей. Была у Володи жена, живущая почему-то в Питере, и время от времени она приезжала в Москву. Тогда приглашалась уборщица, наводившая что-то вроде порядка, выметавшая кучи мусора. Друзья тоже быстренько выметались, а на двери квартиры рядом со стационарно прикрепленной единицей появлялась вторая такая же единица — висящая на гвоздике. Номер у квартиры был «11», но вторая цифра была съемной и служила стоп-сигналом: «Не входить, жена!» Моё пребывание в той квартире было под завязку перенасыщено новыми впечатлениями. Совершенно незнакомого мне раньше сорта люди, появлявшиеся в Володиной квартире, несмотря на внешнюю брутальность, были людьми как на подбор тонкими и деликатными; к тому же, они, по моему тогдашнему разумению, невероятно много знали. Позже я пересекалась с некоторыми из моих первых московских знакомцев в той же квартире, когда мне ещё раз пришлось там пожить спустя два года. Случилось это после того, как хозяйка съемной квартиры «в двадцать четыре часа» с позором выставила меня. С позором — потому, что я была изобличена в порочной, по мнению хозяйки, связи с Добрым Дядей, который, естественно, и оплачивал аренду квартиры. Как получилось, что я в то время давно уже не жила в общаге для будущих медицинских сестер, почему и в училище-то не училась, а именно в самый период изгнания сдавала вступительные экзамены в МАРХИ — об этом чуть позже. А сейчас — о Потрясающем Открытии, которое я сделала во время моего первого квартирования у Володи. После моего бегства из дома я сделала три Потрясающих Открытия, и все они пришлись на первые полгода моей бездомной жизни. Потрясающими они были только потому, что открывали мне саму себя. Первое открытие: «Мне можно верить», я сделала при помощи Доброго Дяди еще в Выборге. Когда, вникнув в мою ситуацию, он неожиданно взялся помогать мне, первое, что мне захотелось выяснить, было: — Почему вы мне вот так сразу поверили, Дмитрий Данилович? Мне собственные родители с младых зубов не верили. В ерундовых случаях, когда в двух словах можно было всё прояснить, они доискивались, как же оно было на самом деле. То, как я им что-то преподносила, их не удовлетворяло в принципе. А вы меня и не знаете совсем, а доверяете. А вдруг я мошенница на этом самом доверии? — Поверил, потому что ты говоришь правду. Ты всегда говоришь правду, не так ли? — Всегда. Но... — Иногда для того, чтобы поверили, достаточно слегка исказить истинное положение вещей, и только. Ты это понимаешь, но продолжаешь говорить правду. Так? — Так. — Вот оно, настоящее испытание честности — испытание недоверием. Классика. Ты сбежала, чтобы не скрывать своих намерений уехать после окончания школы из дома навсегда, чтобы и в этом не быть нечестной. Ведь это именно так, Женя? — Да, вначале я вынашивала именно такой коварный план — после окончания школы поступать в институт в Питере или в Москве и больше никогда не возвращаться домой. А, когда мама эту путевку байдарочную по озерам купила, меня как током ударило: грести две недели — мне, с моей больной спиной! Да я десяти минут не смогла весла в руках удержать, когда однажды попробовала грести. Как же нужно было свою дочь все эти годы не слышать, чтобы не знать, что у меня ужасно болит спина, когда я даю на руки нагрузку или поднимаю тяжести! Это у меня после того, как меня палкой били по спине — когда в детстве после идиотской дядилёниной выходки добиралась домой, я вам рассказывала. Маршрут байдарочного похода начинался в Выборге, а это в двух шагах от Питера... По всему получалось, что проще уехать сейчас, чем ещё два года кривить душой, делать вид, что всё в порядке. В институт ведь можно потом и после техникума поступить. — Можно. Только вот какая штука, девочка: честность — недешевая штука, она не каждому по карману. Добрый Дядя с силой потер подбородок и впервые посмотрел на меня тем особенным взглядом, который я ещё долго не понимала — он был грустный, строгий и нежный одновременно. И было ещё что-то такое в этом взгляде, что и пугало, и нравилось, очень-очень нравилось. Дидану тогда было под пятьдесят, но старым он мне никогда не казался. Когда мы с ним повстречались, он был высоким плотным мужчиной, без намека на брюшко или какую-нибудь другую обрюзглость. При этом он имел крупный, абсолютно лысый череп, что должно было по молодой глупости казаться мне смешным, но не казалось — столько в нем было тяжеловатого мужского обаяния. Но перейдем ко второму Потрясающему Открытию. Тогда я только начала осматриваться в Москве, возвращалась на Володину квартиру переполненная впечатлениями. А там меня поджидали новые — я слушала бесконечные разговоры друзей-художников, которые они, сменяя друг друга в доме, вели во время нескончаемого застолья. Пили они, вроде бы, много, но не то чтобы пьяных, даже сколько-нибудь заметно нетрезвых я там не встречала. Я могла уходить к себе в комнату, могла сидеть возле них, они моего присутствия или отсутствия, как мне казалось, особо и не замечали. Но однажды худой и неопрятно одетый художник, которого все называли Толиком, что мне казалось странным — я считала его совсем стариком, глядя мне в лицо тяжелым взглядом, медленно, с расстановками, но твердо заговорил своим треснутым голосом: — Рассказали про вас, сударыня. Из дома сбежали-с. Я тоже сбежал. В четырнадцать. После седьмого класса. Тогда после седьмого аттестат давали. — Ты в художественное училище уехал поступать, у тебя цель была. — Мягко перебил его другой художник, Никита. Он отличался от всех остальных — в его облике барственной вальяжности было не меньше, чем у красного графа Алексея Толстого. — У неё тоже цель — уважение к себе сохранить. — Так же твердо проговорил Толик, продолжая сверлить меня взглядом. — Получится, или не получится — неизвестно, но вам, сударыня, эта попытка зачтётся. Потому что, — он поднял худой и длинный указательный палец, — этот поступок имеет отношение к жизни. — А разве не всё, что вообще есть, имеет отношение к жизни? — Я бесстрашно включилась в разговор с этими странными и ужасно умными взрослыми. — Почти ничего не имеет к жизни никакого отношения и поэтому ничего не стоит. Дорого стоит только жизнь. А её мало. Достойно уважения любое движение в сторону жизни, ваше тоже достойно. Честность — вот первое и наиглавнейшее условие жизни. Честность с собой. У вас, сударыня, этого добра пока хватает, не разбазарьте его в суете. Знаете, все эти разговоры про житейский ум... Если вашей честности хватит на сию хитрую вещь, то можно и её в хозяйстве держать. Только мало у кого получается два горошка на ложку поймать. В этом заключалось второе Потрясающее Открытие: «Я могу себя уважать». Небольшое художническое отступление. Позже я с удивлением узнала, что Володина «точка» являлась чуть ли не единственным местом, где друзья-художнички вели себя благопристойно. Возможно, аура старой московской квартиры, в которой Володина семья обитала с начала века, производила впечатление на чувствительных к эстетическим влияниям представителей богемы. Или, может быть, незаурядная личность самого Володи заставляла художничков чувствовать «пределы рамок». Так или иначе, но, ни диковатых оргий, ни пьяных истерик, ни других малоприглядных сцен в доме на «Баррикадной» не происходило. Третье открытие было сделано после того, как, уже живя в общежитии, я попала в жуткий переплет и Добрый Дядя спас меня в очередной раз. Он разрешил мне звонить ему, но только в случае крайней необходимости. Видимо, он уже тогда опасался того, что вскоре всё-таки произошло между нами, и происходило потом больше десяти лет, поэтому избегал необязательного общения со мной. Крайняя необходимость наступила через два месяца моей учёбы. Меня обманом, накачав какой-то дрянью, чуть было не вовлекли в порносъемки. Местный «авторитет» вытащил меня оттуда, но бандитское благородство налагало на меня совершенно определённые обязательства. Что представляла собой общага медицинского училища в конце восьмидесятых, я расскажу как-нибудь потом. Может быть. Это было что угодно, только не обиталище будущих милосердных сестер. Так вот, когда я, рыдая, спросила у Доброго Дяди, почему это всё со мной происходит, он ответил, глядя на меня тем самым страшноватым и притягательным взглядом: — Потому что ты непозволительно красива для того, чтобы выжить одной. — Я?! Непозволительно красива? — Я не кокетничала, а действительно не подозревала ни о чём таком. Несколькими месяцами раньше насчет своей внешности я интересовалась у отца: — Папа, а я красивая? Этот вопрос созрел у меня после того, как одноклассник, славный мальчишка, сказал мне взволнованным быстрым шепотом: — Ты красивая, как артистка. И убежал. — Красивая? Уж к тебе это определение никак не относится. — Как всегда пренебрежительно бросил отец. Потом решил «подсластить» пилюлю: — Но ты довольно приятной наружности, не уродина во всяком случае. А Добрый Дядя в ответ на моё искреннее изумление, слегка скривившись лицом, как от зубной боли, неожиданно глухо сказал: — А ты сходи на Володину квартиру, там все стены в твоих портретах. Толик постарался. Это мое третье и последнее Открытие в ряду Потрясающих: «Хорошо это, или плохо, но я красива». Кроме заявления о моей неземной красоте, я получила от Дидана ещё одно откровение — о нём самом. Он исподволь уточнял и переуточнял: не случилось ли со мной хоть что-то из того плохого, что вполне могло случиться в общаге. То ли он, считая меня совсем наивной, не слишком старался скрыть свою заинтересованность, то ли после того, как я узнала, что, оказывается, красивая, во мне внезапно заработали новые рецепторы, но я почувствовала его облегчение, когда он выяснил, что со мной ничего не произошло. И меня взволновало его облегчение. Ну, вот, хотела рассказать о Володиной квартире, с которой началась наша история с Женихом, а опять заговорила о Добром Дяде. Всегда всё о нём. Куда-то прибываем. Киров, большая стоянка. Никогда не была в Кирове...или как он теперь называется? Я выяснила этот вопрос у женщины, торговавшей на платформе детскими игрушками — Вятка. Никаких ассоциаций кроме как со стиральной машиной, которая когда-то жила в доме родителей. Глава вторая
Вятка — Пермь — Екатеринбург
Всё о нем. Судьба упорно сводила нас, не зная пощады, не оставляя времени на раздумья. После истории с неудачным началом карьеры порнозвезды мне нельзя было возвращаться ни в общагу, ни в училище. Добрый Дядя даже считал, что мне небезопасно оставаться в Москве. Ему нужно было время, чтобы оценить серьезность угроз, исходящих одновременно и от деятелей кино не для всех, и от влюбленного в меня бандита. Я быстро научилась не вникать, каким именно образом Добрый Дядя разгребает мои проблемы, просто выполняла его указания. Он увёз меня в деревню, в которой все теплые месяцы, большую часть года, жила его мать Лидия Павловна. Тогда она как раз уехала оттуда в Москву. Собственно, Деревней то место только называлось, на самом деле это была окраина небольшого города. На огромном участке, представляющем собой эдакий сад-лес, на приличном удалении друг от друга располагались два дома. В старом деревянном двухэтажном доме жил двоюродный брат Доброго Дяди с женой; в нём поселялась и Лидия Павловна, когда выезжала из Москвы в Деревню. Второй дом, новый, кирпичный, тоже двухэтажный, Дидан построил для своей семьи, но никто из неё ни разу не бывал там. Эти скромные люди довольствовались для отдыха дачкой на Николиной Горе и домиком возле Феодосии. Позже я неоднократно бывала в крымском домике, пока старшая жена отворачивалась. Маленькая вилла — так было бы точнее это называть. Между краткими наездами своего хозяина, когда тому необходимо было побыть одному, деревенский дом пустовал. Я не чувствовала двусмысленности своего положения живя в Деревне. До подобных нюансов ли мне было? Надо мной нависло слишком много проблем. Я нигде не училась, соответственно, потеряла хоть временную, но всё же прописку в Москве. Потом всё, вроде бы, начало разрешаться. Добрый Дядя нашел подходящих случаю «больших людей», которые сумели быть достаточно убедительными на «стрелке» с Влюбленным Бандитом. В результате тот не только легко отказался от пылкой страсти ко мне, но и взялся меня охранять от посягательств других быкующих мачо в пределах «своей» территории. Так что занятия в училище я могла спокойно продолжить. В общагу никто меня возвращать не собирался, об этом и речи не было. Тогда впервые всплыла пустующая квартира в хрущёбе, там я потом жила, а впоследствии стала гордой её владелицей. Добрый Дядя, поколебавшись, отказался от идеи поселять меня там — мала я была, по его разумению, для самостоятельной жизни. Угу. Не так много времени прошло, и выяснилось, что для того, чтобы стать его любовницей, я не была мала. Дидан решил пристроить меня жить к своей матери, полагая, что так ему будет спокойнее за нас обеих. У Лидии Павловны часто болело сердце, да и возраст был серьёзный, под восемьдесят; Добрый дядя волновался за мать, когда та жила одна. К сыну, несмотря на его уговоры, она переезжать не хотела. Значительно позже, когда я уже близко сошлась с этой чудесной старушкой, я поняла причину этого её нежелания — она относилась к своей невестке с явной прохладцей. От компаньонки Лидия Павловна отказывалась так же решительно. Но, когда из других городов наезжали родственники, то останавливались они почему-то не на необъятных просторах Добродядиной московской квартиры, ни в его внушительных размеров загородном доме на Николиной Горе, а в маленькой двушке Лидии Павловны, и она охотно принимала гостей. В моём лице они находили ценного специалиста — как-никак два месяца медучилища за плечами. Но в недалекой перспективе я, действительно, могла стать полезной Лидии Павловне — инъекцию сделать, давление измерить, да мало ли что может понадобиться старому больному человеку. Так что, всё, вроде бы, сходилось. И вот, когда Добрый Дядя собрался поговорить с матерью обо мне и о моей незаменимости в хозяйстве, выяснилось, что, во-первых, я разыскиваюсь милицией, а, во-вторых, уже почти разыскалась. Директора моего училища предупредили, что он должен немедленно стукнуть ментам при моём появлении. Понятное дело, родители меня должны были искать — так положено, когда из дому уходят несовершеннолетние дети. Тем вечером, после того, как Добрый Дядя сообщил мне последнюю новость, мы долго сидели вдвоем. Молча пили чай, я с конфетами, он с сахаром «вприкуску», как любил с голодных детских лет. Мирно потрескивали дрова в камине, негромко звучала джазовая музыка, которую ставил Ди, как только входил в дом. Было так спокойно и уютно, что говорить, тем более о том, о чём говорить было необходимо, совсем не хотелось. Но пришлось. — Может быть, тебе все же стоит вернуться к родителям? — спросил он. — Подумай ещё, ведь для тебя сразу многое упростится, и даже не на порядок. Окончишь школу, скорее всего, с медалью, поступишь в хороший ВУЗ... — Глаза он отводил, и убедительности в его словах я не чувствовала. «Упростится», — думала я, — да они теперь гнобить меня будут, ещё к психиатрам отправят, или определят в какой-нибудь специнтернат для трудных подростков. — Я, конечно, тебе помогу, не брошу на полпути. На улице ты не останешься, средства на жизнь у тебя будут, но все-таки родители есть родители. — Продолжал Добрый Дядя тем же бесцветным голосом, по-прежнему не глядя на меня. Интересно было бы всё-таки узнать, чего ему тогда хотелось больше: чтобы я уехала и отвела от греха, или осталась, и будь, как будет. Только теперь уже не узнаешь, что там у него было внутри, спросить не у кого. Добрый Дядя тем же вечером возвращался в Москву, и должен был приехать снова через два дня. К тому времени я обещала как можно тщательнее все продумать и принять решение. Несмотря на свою подростковую дремучесть, я уже начала догадываться, что сейчас речь идет не только об учёбе и крыше над головой. Дидан перестал быть мне чужим с того дня, как я поселилась в Деревне. Между нами тогда впервые стала появляться та особенная тишина, которая последней исчезла из всего, что составляло наши отношения. Мой неправедный благодетель тогда не знал, что джаз звучал в деревенском доме не только, когда он в нем появлялся, но и почти всё время, что его там не было. Я очень внимательно прослушивала всю джазовую фонотеку Доброго Дяди, начиная с Гершвина, Эллингтона, Каунта Бейси, изо всех сил стараясь понять эту музыку. Постепенно до меня начало доходить, что жесткая интеллектуальная структура джаза нужна, прежде всего, для того, чтобы охранять его внутреннюю свободу. Мне был близок рок с его бунтарством, выламыванием из клетки, в которой прутья — условности и фальшь. В джазе борьба ни с кем и ни с чем не велась, но неожиданно я обнаружила в нем столько свободы, сколько каждый мог осмыслить и принять. То, что я тогда почувствовала, можно выразить примерно так: рок: это музыка для людей, прорывающихся к личной свободе, а джаз — он для уже свободных людей. Мне всё сильнее нравилась эта музыка, но я не признавалась себе в том, что не джаз сам по себе мне интересен, а интересен человек, слушающий джаз. Я изучала мужчину, и он мне нравился. То, что человек похож на музыку, которую слушает, в этом я давно не сомневалась, а вот чуть-чуть подумать дальше — чего это я напрягаюсь, старательно вникаю в непривычную музыку? — для этого смелости не хватило. Дидан значительно позже узнал, что меня к нему приблизила музыка. А я значительно позже узнала, что до того вечера, как мы с ним впервые оказались вдвоем в деревенском доме, свой любимый джаз он не слушал больше двадцати лет. Между тем, решение нужно было принимать. Обещая финансовую поддержку, Добрый Дядя не покупал меня, я это знала. С того времени, как мы встретились, я жила на его деньги, и это меня ни к чему не обязывало. У меня еще оставалась очень приличная сумма от кучи купюр, которую он вручил мне перед переездом в общежитие. Вот из-за этих-то денег в чемодане, хранившемся у комендантши общаги, пути к отступлению в Сибирь для меня оказались отрезанными. Да еще эти слухи о моей наркомании... Меня видели в очень странном состоянии — в общаге доморощенные порнушники что-то подмешали мне в кофе. В данные мне на раздумья два дня я старательно думала о единственном живом человеке, которому была нужна, и о том, что делать дальше. Я ещё не знала, что пути домой у меня нет, и решать уже ничего не нужно. За меня где-то там — то ли высоко, то ли глубоко — всё давно было решено. Измучавшись в попытках анализировать свои чувства и, зная наперед, что дома меня не ждет ничего хорошего, я, тем не менее, приняла решение сдаться родителям. Я не чувствовала себя готовой вступать в незнакомый мир взрослой жизни, притягательный, но страшноватый. А ещё я поняла, что ничего на свете так не хочу, как увидеть своих — родителей и сестру. Пусть бы они меня день и ночь ругали, клеймили позором, только бы позволили жить рядом с собой. Робко подала голос надежда: а вдруг, потеряв меня, они поняли, что на самом деле я вполне приличный человек, что меня можно любить? А вдруг им давно объяснили, что и в скандальном случае с моим обличением примерного мальчика, когда я ими была перед всем классом выставлена лгуньей, они тоже были неправы? Может быть, нам всем необходима была эта разлука, чтобы понять, что мы одна семья и должны держаться друг друга? В этом и дело: когда я принимала решение более-менее свободно, я не выбрала Доброго Дядю, женского во мне было совсем мало. Потом, когда, лишившись выбора, я приняла ситуацию, как есть, то изловчилась и постаралась это обосновать. Я стала размышлять так: сама судьба свела нас, тут уж ничего не поделаешь, с ней не поспоришь, ну что ж, к кому-то женская судьба приходит слишком рано, к кому-то слишком поздно, уж лучше рано, чем никогда. Не выбрала я Ди. Да и он, по правде говоря, меня не выбирал. Судьба за нас выбрала. Вот заладила: судьба, судьба! Только как же иначе объяснить, что всё как нарочно складывалось таким образом, чтобы мы не смогли увернуться друг от друга? — На тебя заведено уголовное дело, Женя. — Были первые слова, которые Добрый Дядя произнес в вечер своего следующего приезда. Я немного волновалась перед той встречей — догадывалась, что моё желание вернуться домой может его огорчить. Но сценарий, по которому я собиралась вести разговор, рассыпался, когда я увидела Дидана выходящим из машины. У него явно произошло что-то неприятное, но не обязательно это было связано со мной; и я терпеливо ждала, пока он заговорит первым. — У коменданта вашего общежития пропала крупная сумма денег. Ровно та, что обнаружилась в твоем чемодане. — Это те деньги, что вы мне дали, Дмитрий Данилович, никаких других у меня не было. — От словосочетания «уголовное дело» у меня пересохло во рту, я с трудом ворочала языком. — Я не сомневаюсь, девочка. Но кроме нас с тобой никто не должен этого знать. Слишком многие обрадуются случаю навесить на меня всех собак. Понимаешь, трудно будет убедить очень непростых людей, что за эти деньги я от тебя ничего не требовал. — И что мне теперь делать? Отправляться в колонию за кражу? -У меня мелькнуло страшное подозрение, что Добрый Дядя на этот раз слишком озабочен сохранностью репутации, чтобы выпутывать меня из очередной беды. — Ни в какую колонию тебя не отправят. Комендант заберет своё заявление — найдет якобы потерянные деньги, дело закроют. Тебе нужно будет отсидеться какое-то время здесь, переждать пока пыль уляжется. — А как же учёба? — С учёбой отдельный разговор. В училище ты вернуться всё равно уже не сможешь, да и не вариант это. Тебе нужно окончить школу — вот, что нужно будет организовать. — А если я поеду к родителям и там отсижусь, пока всё прояснится? Ведь как раз там меня искать и не будут. — Я чуть не плакала от ощущения, что сама загнала себя в ловушку, из которой, может быть, теперь никогда не выберусь. Мне показалось, что сейчас самым простым выходом будет доверить решение проблем родным людям. Но Дидан вернул меня к неутешительной реальности: — С твоими родителями разговаривал следователь. Они заявили, что их ничуть не удивляет тот факт, что ты стала воровкой, что они всегда чего-то в этом духе от тебя ожидали. Я думаю, они не захотят неприятностей и сдадут тебя милиции в первый же день.